12
“Страна бьярмов” исландских саг не была, да и не могла быть страной со сколько-нибудь однородным населением. Совсем не случайно авторы саг в большинстве случаев всю Восточную Прибалтику называли обобщенно — “странами на восточном пути”. Практически такое понятие обнимало все, что лежало к востоку от Вика. Норвежцы прорывались сюда нечасто. Их здесь не жаловали. У южной Балтики были свои хозяева — йомсвикинги, обитатели города Юмны, который многими отождествляется с древним славянским городом Волином в устье Одры, ругии, обитатели острова Рюгена, по-видимому, те самые русы, которых ибн-Фадлан встретил и описал на Волге, наконец, венды, издавна славившиеся мореходством. Разобраться в них, понять, кто где жил и куда плавал, — до сих пор сложно, хотя не приходится сомневаться ни в их существовании, ни в их мореходных — и пиратских! — талантах.
Далее на восток, собственно восточную часть Балтийского моря контролировали ливы, прусские племена и курши, совершавшие нападения даже на берега Швеции. Норвежцам, попадавшим сюда изредка и на короткое время, было все равно кого грабить. Между тем на этих самых берегах, куда они приплывали то для грабежа, то для торговли, жили перемежаясь, соседствуя и враждуя, самые разные племена и народы, представители разных языковых и этнокультурных групп — со своим бытом, верованиями, обычаями, хозяйством, культом. По определению средневековых хронистов, берега Балтийского моря были “кузницей народов”. Отсюда они неожиданно появлялись в устрашающем количестве, распространяясь по воде и по суше, чтобы столь же внезапно исчезнуть два-три века спустя.
В сагах мы этого не находим. Северные пираты, как я уже говорил, не очень-то приглядывались к своим жертвам, их интересовала только возможная пожива. Гораздо внимательнее были купцы, которые учитывали спрос и предложение на рынках, чтобы играть на повышении и понижении цен и следить за меняющейся конъюнктурой. Но пираты и купцы вряд ли широко делились своими наблюдениями с окружающими. Поэтому рассказы об их приключениях доходили до исландских слагателей саг или в приукрашенном, или же в урезанном виде. И все же, как я мог теперь утверждать, эти рассказы несли с собой золотые крупинки истины, касавшиеся направлений и расстояний, имен мест и их топографии. Другое дело, что далеко не всегда удавалось обнаружить такие крупинки... Но это уже относилось к издержкам науки.
Географические представления древних авторов полны неразрешимых для нас загадок. Если восточные путешественники часто сознательно приукрашивали повествования о своих странствиях, поддерживая традицию волшебных сказок настолько, что потом сами не могли отличить вымысел от правды, то у европейцев дело обстояло несколько иначе.
Я не хочу сказать, что европейцы отличались большей любовью к правде, чем, скажем, арабы, индийцы или другие народы Востока. По-видимому, причина коренилась в своего рода наднациональном характере европейцев, их предприимчивости, подвижности, жадном, пытливом интересе, обращенном не внутрь себя, а на окружающий мир. Эту особенность давно приметили историки и этнопсихологи, занимавшиеся сравнительными исследованиями круга европейских и восточных культур. Великие религии раннего средневековья только усилили во много раз эти наднациональные особенности, наложив свой отпечаток на литературу, искусства, предопределив пути развития Востока и Запада. Мусульманство очень скоро замкнулось в себе, довольствуясь переживанием текущего мгновения. Наоборот, европейская культура разворачивалась в безудержной экспансии вовне, захватывая все большие пространства открываемого ей мира, подчиняя его себе и вбирая его в себя...
Стремление европейцев из всего извлечь практическую пользу понуждало их к возможной точности. Не секрет,- что подавляющее большинство фундаментальных открытий и изобретений было сделано на Востоке. Именно там были разработаны теоретические основы точных наук, однако практическое применение все эти разработки получили, только попав в руки европейцев.
Одним из самых практических и ценных знаний были описания стран и народов, в них обитающих, а также путей, по которым туда могли пройти купцы и завоеватели.
Историки, географы, путешественники древности и средневековья оставили нам обширные перечни народов, живших на пространствах известного им мира, — перечни, и до сего дня приводящие в тихое отчаяние ученых, пытающихся хоть как-то согласовать их друг с другом и разместить на современной географической карте. Напрасно! Начиная с “отца истории” Геродота на нас обрушивается лавина имен, с которой мы не знаем, что делать. Хорошо, когда то или другое имя поддается переводу, как “молокоеды”, “вшееды”, “песьеглавцы”. Ясно, что это не самоназвания племен, а всего лишь клички, данные им соседями, или — фантазия информаторов, не желающих обнаруживать свое незнание. Сравнительно легко расшифровать такие географические имена, как “борисфениты”, то есть люди, живущие на реке Борисфен, современном Днепре, “ободриты” — жители берегов реки Одры, “поморяне”, “колобжеги” — жители южного побережья Балтийского моря. А что означают “бодричи”? Тех же “ободритов”? Или что-то иное? Руги, руяне, русы, рутены, раны — разные народы или один и тот же? Кто такие вильцы, ререги, чудь? Все, что мы знаем о них, не более как наши догадки...
Положение мало изменилось с тех пор, как В. Ф. Одоевский, не только интереснейший писатель середины прошлого века, но и широко образованный человек, посмеиваясь над историками и филологами, в одном из своих фантастических рассказов писал: “Немцы были народ, обитавший на юг от древней России... это, кажется, доказано; Немцев покорили Аллеманы, потом на месте Аллеманов являются Тедески, Тедесков покорили Германцы или, правильнее, Жерманийцы, а Жерманийцев Дейчеры — народ знаменитый, от которого даже язык сохранился в нескольких отрывках... Но теперь между антиквариями здесь почти общее мнение, что Дейчеры были нечто совсем другое, а Немцы составляли род особой касты, к которой принадлежали люди разных племен...”
В этой шутке, пародирующей изыскания филологов, когда используются разновременные и разноязычные наименования одних и тех же “немцев”, больше смысла, чем может показаться с первого взгляда, особенно если вспомнить, что и самое название “Германия” заимствовано из кельтского языка. Если “бьярмы” исландских саг были заимствованы у Оттара и Вульфстана как дань учености и моде, прикрыв собою весь пестрый мир Восточной Прибалтики, то ведь и сам Вульфстан, говоря о пруссах, постоянно называет их “эстами”, хотя собственно эсты, принадлежащие к финно-угорским народам, жили гораздо дальше на северо-восток и ничего общего с пруссами не имели.
Почему так произошло? Ведь шлезвигский путешественник очень точно называет королю Альфреду границы расселения именно пруссов — от устья Вислы на западе до Клайпеды на северо-востоке. Может быть, он не знает их самоназвания? Сомнительно. Заинтересовавшись этим вопросом, я обнаружил, что текст здесь следует другой, так сказать, “латинской” традиции в наименовании народов Европы, которая в раннем средневековье идет от К. Тацита и его “Германии”, ставшей классическим примером для всех последующих историков и географов.
Конечно же, сам Вульфстан не только не читал Тацита, но и никогда не слышал о нем. Думаю, что и пруссов он называл так, как это было принято в то время у них самих. В “эстиев” они превратились под пером переводчика и редактора книги Орозия, приводившего новые сведения в соответствие с литературной и научной традицией своего времени. Стоит вспомнить, как в то же самое время византийские писатели и историки считали хорошим тоном именовать всех без разбора обитателей северных берегов Черного моря и причерноморских степей “скифами” или “тавроскифами”, поддерживая традиции пятнадцативековой давности!
На побережье восточной Балтики Тацит, по-видимому, сам никогда не бывал. “Германию” он писал в конце 90-х годов нашей эры, довольствуясь общей хотя и достаточно проверенной информацией, точность которой подтверждается сейчас историками и археологами. Вот что он сообщал о “правом”, то есть южном и юго-восточном побережье Балтийского моря, которое он везде именует “Свебским”.
“Что касается правого побережья Свебского моря, то здесь им омываются земли, на которых живут племена эстиев, обычаи и облик которых такие же, как у свебов, а язык — ближе к британскому (то есть к кельтскому. — А. Н.). Эстии поклоняются праматери богов и как отличительный знак своего культа носят при себе изображения вепрей; они им заменяют оружие и оберегают почитающих богиню даже в гуще врагов. Меч у них — редкость; употребляют же они чаще всего палицы. Хлеба и другие плоды земные выращивают они усерднее, чем принято у германцев с присущей им нерадивостью. Больше того, они обшаривают и море и на берегу и на отмелях единственные из всех собирают янтарь, который сами они называют глезом. Но вопросом о природе его и как он возникает они, будучи варварами, не задавались и ничего об этом не знают; ведь он долгое время лежал вместе со всем, что выбрасывает море, пока ему не дала имени страсть к роскоши. У- них самих он никак не используется; собирают они его в естественном виде, доставляют нашим купцам таким же необработанным и, к своему изумлению, получают за него цену”.
Добравшись до Тацита, я сообразил, что меня удивляло, когда я читал рассказ Вульфстана в обработке короля Альфреда: отсутствие янтаря! Как мог купец, торговавший с пруссами, не только не рассказать о янтаре, который должен был быть одним из первых предметов торговли, но и не привезти его в Англию?! Это было еще одно свидетельство сокращения его рассказа и общей путаницы рассказов Вульфстана и Оттара. Ведь на протяжении всего этого берега, который занимали именно пруссы, — от устья Вислы до Клайпеды, — в тяжелой синеватой глине, оставшейся от прибрежных илов древнейших морей, лежат россыпи знаменитого балтийского янтаря, который арабские купцы выменивали у русов на рынках Великой Булгарии и Итиля, чтобы везти его дальше, на Восток...
Рассказ Тацита об эстиях позволил мне сделать первый шаг в разгадке тайны святилищ бьярмов.
С того момента, как я понял, что под “страной бьярмов” саги подразумевают побережье Восточной Прибалтики, я не переставал удивляться полному молчанию саг о янтаре. Похоже было, норвежцы даже не знали о его существовании, не говоря уже о его ценности, как объекта торговли и грабежа. Не интересовал их янтарь? С этим еще можно было согласиться: даже в начале нашего века янтарные бусы и янтарные украшения были уделом беднейшего населения Западной Пруссии и Прибалтики в целом. Но как могли скандинавы не знать янтаря? Вот это в голове у меня не укладывалось. Должны были знать. И знали только, по-видимому, под другим именем. Но каким?
Покойный ныне М. И. Стеблин-Каменский, избегая прямо называть волшебные саги фантастическими, ввел для них в литературу специальное название — “саги о древних временах”. К группе таких саг он отнес и Боса-сагу, пересказ которой К. Ф. Тиандером я использовал, отыскивая путь в Биармию. Герои этой саги посещают соседнюю с Биармией страну, называемую “Глезисвеллир”, в которой царствует некий Годмунд. Фигура это достаточно известная. В “лживых” сагах Годмунд неизменно выступает в качестве мудрого правителя счастливой страны, где люди доживают до глубокой старости. О Годмунде пишет и Саксон Грамматик в сказании о Торкиле Адальфари и короле Горме, точно так же называя его страну “Глезисвеллиром”.
Что такое Глезисвеллир?
Для скандинависта и германиста-филолога, каким был К. Ф. Тиандер, ничего загадочного в этом слове не было. “Глез”, по его мнению, — старонемецкая форма слова “гласс” — “стекло”, восходящая к общему древнему корню, откуда, кстати сказать, произошло и русское слово “глаз”. Так, царство Годмунда оказалось “стеклянным”.
Отождествив “Глезисвеллир” со “стеклянной горой” немецких сказок, Тиандер решительно заявил: “Несомненно, “стеклянный” здесь означает блестящий, как стекло, красивый, очаровательный. Я позволю себе следующее сравнение: в немецких сказках чередуются понятия “глассберг” (то есть “стеклянная гора”. — А. Н.) и “розенберг” (то есть “гора роз”. — А. Н.); да не будет рискованно связать “Глезисвеллир” с “розенгартеном” (то есть “садом роз”. — А. Н.) средненемецкого эпоса!”
“Рискованно, очень рискованно, господин Тиандер! Прямо сказать, невозможно!” — хотелось мне возразить ученому финну, которого подвела предвзятость. Царство Годмунда было отнюдь не стеклянным; по уверениям авторов саг, оно сверкало янтарем и само было “янтарным”. Стоило только внимательно прочесть Тацита, чтобы увидеть слово “глез”, каким обозначали янтарь сами “эстии”, то есть пруссы. И хотя в своей работе Тиандер не раз обращался к авторитету К. Тацита, используя тот отрывок “Германии”, где описывается Скандинавия, филолога, как я уже говорил, гораздо больше интересовало отыскание сказочных параллелей к сюжетам саг, чем реальная география Севера Европы. Вот почему, комментируя римского историка и географа, он прошел мимо интереснейшей заметки об эстиях. А жаль!
Насколько долго сохранялась память о соседстве “страны бьярмов” с янтарной страной Годмунда, можно было видеть из другой саги “о древних временах” — Стурлаугсаги.
Стурлаугу, герою саги, предстояло совершить множество подвигов, в том числе достать из “страны бьярмов” священный рог. Стурлауг приплыл в реку Вину, поднялся по ней вверх и на западном берегу реки увидел плоскую равнину, на которой стоял “янтарносверкающий” храм. Там, перед статуей Тора (?!), который был окружен шестьюдесятью жрицами, Стурлауг видит волшебный рог, который и похищает. Жрица взмахивает волшебным мечом, из которого как бы исходит огонь, но Стурлауг ускользает от нее. Здесь все справедливо: “янтарная страна” Годмунда действительно должна была находиться к западу от Двины. В этом же направлении жили курши. Но вот описание храма и статуи божества, держащего рог и обладающего волшебным мечом, больше всего напоминает святилище Святовита в Арконе на острове Рюген.
Саксон Грамматик, свидетель разрушения этого храма, пишет, что статуя Святовита держала в правой руке рог, который каждый год жрец наполнял вином, чтобы по его уровню судить о грядущем плодородии. За изваянием хранились седло и узда, а также меч бога. Очень возможно, что схожий культ был и у куршей. Пять дюжин жриц Стурлаугсаги находят себе параллель в точно такой же корпорации жрецов у балтийских славян, у которых наряду со священными деревьями и рощами были обширные и богатые храмы в городах. И хотя о городах и крепостях в земле куршей саги ничего не говорят, об их существовании нам известно из “Жития епископа Ансгария”. Считается, что оно написано во второй половине IX века архиепископом Римбертом, преемником Ансгария на бременской кафедре, на основании рассказов самого Ансгария.
По его словам, шведское войско, отправившееся в Курляндию, чтобы наказать куров за отказ платить ежегодную дань, сначала разорило город куров Зеебург, в котором “было семь тысяч воинов”, а потом осадило Апулию, которая принуждена была сдаться, несмотря на то, что в ней было “пятнадцать тысяч воинов”. Города куров оказываются более чем внушительными, что невольно вызывает мысль о преувеличении размеров их населения. Есть и еще одно обстоятельство в рассказе бременского архиепископа: название города — “Апулия” — в сочетании с именем короля свеонов — “Олав” — заставляег думать, что в повествовании о жизни Ансгария был включен отрывок саги о подвигах Олава Тригвессона в Италии, где и находится собственнно Апулия. Подозрение вызывает и название первого города, обозначающего всего лишь некий “приморский город”. Так что не исключено, что весь рассказ о карательной экспедиции шведов в Курляндию никакого отношения к Восточной Прибалтике не имеет...
Сходство храмов западных славян, святилищ куршей, сембов и, возможно, пруссов меня не удивляло. У всех этих народов, принадлежавших к семье индоевропейских языков, живших и развивавшихся в тесном контакте друг с другом, сложились и общие представления о мире. Не случайно культ литовского бога грома Перкунаса был распространен на обширнейшей территории Восточной Европы, а при Владимире Святом на какое-то время Перун стал главным богом в Новгороде и в Киеве. С другой стороны, я знал, что многоликие божества западных славян, стоявшие в храмах балтийского Поморья, чтились на Днепре и его притоках, доказательством чего может служить знаменитый Збручский идол. Мне всегда казалось, что и трехличинные капители георгиевского храма в Юрьеве-Польском, каменные маски соборов в Суздале и во Владимире на Клязьме — не что иное, как воспоминание о трехликих языческих богах славян, может быть, слегка облагороженных, перенесенных из пределов храма на его внешние стены. Древние боги славян были не изгнаны и забыты, а как бы “понижены в должности”, перейдя из ранга высших божеств на положение стражей-хранителей новой святыни...
Разноязыкий, разнокультурный мир Восточной Прибалтики отразился и в описаниях святилищ, которые грабили викинги. Именно грабили, а не только похищали, как то делали Стурлауг и Боси. Похищение какого-либо предмета из святилища или другого специально охраняемого места нельзя приравнивать к простому грабежу, поскольку этот акт представлял собой определенное ритуальное действие, связанное с обрядом посвящения, включавшее иногда и обязательное убийство жреца. Этим волшебные сказки отличаются от сказок бытовых, а “саги о древних временах” — от исторических королевских саг. В. Я. Пропп, изучая истоки волшебных сказок, анализируя испытания, выпадающие на долю героя, который в конце концов не только преодолевает их, но становится качественно иным — бедняк превращается в богача, калека становится богатырем, дурачок-замарашка оказывается красавцем и царским зятем, неуч овладевает искусством магии, — предположил, что в них сохранились поэтические картины обрядов посвящения, в результате которых человек социально перерождался. Подросток становился полноценным членом племени, простой человек превращался в вождя, жреца или врачевателя, наделенного знанием и магической силой...
“Саги о древних временах” восходили, по-видимому, к такой вот первобытной магии, сообщая об особенно ярких и славных подвигах-испытаниях. Именно этим, а не отсутствием правдивости они отличались от саг бытовых. Подвиг в сагах “о древних временах” приносит герою силу, знания, власть и никогда — богатство, хотя герой часто становится королем. Наоборот, в обычных, бытовых сагах подвиги ведут всегда к приобретению богатства. Их герои — Торир Собака, Одд, Эгиль и другие — просто грабят местных жителей, не делая различия между обычным хутором и святилищами. Именно святилищами, хотя на первый взгляд у непредубежденного читателя саг может сложиться впечатление, что речь идет об одном и том же святилище бьярмов на берегу реки Вины, в описании которого авторы то прибавляют, то убавляют подробности.
Тождество описаний здесь только кажущееся. Конечно, можно считать вслед за филологами-скандинавистами, что по мере того как эпоха морских набегов уходит в прошлое, подлинная реальность начинает заменяться “реальностью саги” — реальностью художественной, идеальной, отвечающей не действительности, а всего лишь представлениям нового времени о героическом прошлом. Такое описание святилища вроде бы можно найти в саге об Олаве Святом. Торир Собака грабит святилище Йомалы, в котором есть приметы святилищ, ограбленных его предшественниками, — курган, идол, ограда, схватка с бьярмами... Так, во всяком случае, казалось и мне, но лишь до той минуты, когда я решил подробно рассмотреть это святилище, войдя в него вместе с Ториром Собакой и Карли.
Внимание прежде всего останавливается на имени божества — Йомала. Никаких других имен богов бьярмов саги не знают. Да и это имя в текстах заключено в определенное словосочетание — “святилище Йомалы”, оставляя нас в неведении, святилище ли это “бога Йомалы”, некое “святилище в Йомале” (Юрмале), святилище округа или народа Йомалы и так далее. По счастью, известно, что Йомаль-Юмала-Йомала является, как я уже говорил, верховным божеством почти всех без исключения финно-угорских народов — финнов, карел, саамов, коми и других. Йомаль — бог грозы и грома, точное подобие скандинавского Тора, русского Перуна, литовского Перкунаса, югославянского Ильи, а если продолжить аналогии дальше — греческого Зевса, римского Юпитера и индийского Индры... Все исследователи мифологии финно-угорских народов согласны, что Йомаль-Юмала является божеством небесного свода и само его имя может быть переведено как “жилище грома”. На берегах Западной Двины, Рижского залива и западного побережья Курляндии так называть своего бога могли только ливы — единственный здесь финноязычный народ.
Однако на этом соответствия саг финно-угорскому миру Восточной Прибалтики кончаются. Все, о чем повествуют саги, начиная с храмовой ограды и кончая описанием идола и знаменитым “курганом”, который грабят викинги, не находит никакой аналогии в том, что нам известно о ритуалах и святилищах финнов.
Ну а если святилище отделить от имен ливского божества и рассмотреть его непредвзято?
Первое, что бросается в глаза викингам, подходящим к святилищу, — его высокая ограда, частокол. Перелезть через него можно только с помощью боевого топора, как то делает Торир Собака. Не стоит взбираться вслед за ним, — ведь они с Карли все равно откроют ворота. А пока норвежцы возятся с запорами, можно вспомнить, что у Саксона Грамматика рассказывается, как король Горм в “стране бьярмов” увидел храмовую ограду, увенчанную отрубленными человеческими головами. Факт этот можно было бы отнести за счет фантазии Саксона Грамматика или авторов тех саг, которым он следовал, если бы не Генрих Латвийский.
В “Хронике Ливонии” Генрих рассказывает, как в 1205 году литовцы совершили удачный набег на эстов и возвращались назад, положившись на мир с ливами. В это время семигаллы — современные земгалы, — уговорив крестоносцев, напали на литовское войско и перебили всех литовцев вместе с пленными эстами, захватив огромную добычу. У всех убитых литовцев земгалы отрубили головы, погрузили их на сани и повезли домой, чтобы такими страшными трофеями украсить свои святилища.
Ливы, эсты и литовцы такими вещами как будто не занимались. Правда, Генрих мало интересовался этнографией окружавших его племен, тем более их языческими обрядами и капищами, которые, на его взгляд, были “мерзкими”, почему их следовало не изучать, а безжалостно искоренять и уничтожать. Но кое-что из таких описаний в его текст все же попало. Так оказывается, что ливы совершали гадание с помощью священного коня, переступающего через копья, подобно тому как это описано у Титмара Мерзебургского, рассказывающего о священных обрядах славянского племени лютичей; курши и эсты сжигали своих мертвых, а у всех этих народов были священные рощи и даже леса...
Что же находится внутри ограды храма?
Босасага внутри храмовой ограды помещает целый комплекс строений, жилища жриц, священного быка, упоминаемого также в Стурлаугсаге, какую-то страшную “птицу гамм”, которая набрасывается на Боси. Все это похоже на описания славянских храмов в Ретре и в Арконе, но ничего общего не имеет с тем святилищем, куда стремились Торир и Одд. Согласно рассказу о поездке Торира Собаки, внутри ограды находился истукан верховного божества, перед которым стоял котел с серебряными монетами. В том, что это именно котел, а не чаша, как переводят некоторые скандинависты, можно убедиться, вспомнив, что, поднимая его, Торир просунул свою руку в “ручки” на его краях и в дальнейшем так его нес. Обстоятельство немаловажное, и его стоит запомнить.
На шее идола висело какое-то драгоценное металлическое ожерелье, которое удалось получить, срубив голову истукана, что Карли и сделал. Голова отделилась довольно легко, а упав, произвела большой шум, который удивил норвежцев. Сохранение такой маловажной детали позволяет думать, что голова идола представляла собой металлическую личину, повешенную на деревянный столб, падение которой сопровождалось громким звоном.
Котел с монетами и ожерелье — случайные и не первоочередные объекты вожделения викингов. Главное, за чем они идут в святилище, — “курган”, состоящий из земли и перемешанных с нею серебряных монет. Наличие котла с монетами делает бессмысленным существование здесь же “кургана”, поэтому можно думать, что в рассказ о Торире “курган” попал уже по традиции. Знаменательно, что Карли с Гуннстейном и не требуют от Торира Собаки раздела монет; наоборот, это Торир хочет получить ожерелье, претендуя, таким образом, на всю добычу!
Но если из святилища, которое ограбил Торир, “курган” можно изъять сравнительно просто, то в повествовании Оддсаги он, по-видимому, и является таким святилищем.
Вообще чем больше я сравнивал, тем яснее видел, что, при всей фантастичности цикла сказаний об Одде, поездка его с братом в “страну бьярмов” оказывается на редкость реалистичной. Здесь все соответствует географии и той исторической этнографии, которая поддается реконструкции и проверке с помощью свидетельств древних авторов и археологических исследований. “Картинками с натуры” можно назвать и сцены грабежа финнов, живущих в землянках возле берега, меновую торговлю с бьярмами и указание на большое количество островков в Двинском устье. Реалистичны и дальнейшие приключения Одда, когда во время празднества у бьярмов он похищает из их дома для общественных собраний норвежца-виночерпия и узнает от него о существовании пресловутого кургана, причем не рядом с торжищем, а выше по реке.
Уже одно это заставляет полагать, что Одд был первым норвежцем, кто узнал о существовании “кургана” в “стране бьярмов”. Происхождение кургана виночерпий бьярмов объясняет следующим образом: “Вверху по реке Вине стоит холм, составленный из земли и блестящих монет; за каждого, кто умирает, и за каждого, кто рождается, несут туда горсть земли и горсть серебра”.
Один курган — и ничего больше. Ни храма, ни ограды. Никто его не охраняет. В таком описании нельзя не признать черты местного племенного святилища, где скапливаются общественные богатства. В рассказе о Торире подобный холм оказывается уже внутри храмовой ограды, и там несколько иначе объяснено его появление. Как говорит сам Торир, наследство после умершего делится на две части, одну из которых получают родственники, а другую перемешивают с землей или прячут в особо устроенных домах. Здесь ощущается явная неуверенность автора саги и непонимание, для чего и где прячут бьярмы вторую часть наследства? Поскольку спутники Торира идут грабить именно святилище, можно подумать, что первоначально шла речь об ином разделе — между наследниками для совершения тризны по покойнику и для взноса в общественную — храмовую — сокровищницу. Богатство шло “в землю” скорее образно чем буквально. Поэтому ни Одд со своими спутниками. ни Торир Собака с Карли и Гуннстейном не очищают серебро от земли, хотя сага и говорит, что “как и должно было быть, сокровища были перемешаны с землей”.
Подобный расклад заставляет вспомнить рассказ
ибн-Фадлана, согласно которому наследство богатого человека русы делят на три части. Одна треть идет его семье, вторая — на организацию похорон, третья — на устройство тризны. Схожим образом рассказывает и Вульфстан о разделе наследства у “эстиев”, когда одна часть выделяется наследниками для устройства поминок по усопшему, а остаток делится еще на несколько частей качестве призов участникам поминальных скачек Только после этого тело умершего сжигают с его оружием и одеждой.
Вульфстан посетил Восточную Прибалтику в конце IX века, примерно тогда же, когда и Одд; ибн-Фадлан встретил русов на Волге треть века спустя, если не больше, а Торир Собака побывал у бьярмов еще спустя сто лет. Между ним и Оддом лежит не менее полутораста лет, насыщенных в жизни обитателей этих земель разно образными событиями, в том числе все более частым войнами и стычками как между собой, так и со шведа ми и данами. Менялся мир, менялись и бьярмы. Но всё же кое-что традиционно сохранялось, например обычай взноса в общественную сокровищницу какой-то суммы за жизнь умершего человека. Такие отчисления, в том числе и военная добыча, складывались в общее храмовое богатство, которым — по крайней мере дважды — удалось поживиться норвежцам.
Кому принадлежали эти святилища? Во всяком случае, не ливам, которые были здесь пришельцами и занимали к тому же только прибрежную полосу вдоль моря. Оставался выбор между куршами и земгалами, “семигаллами” Генриха Латвийского. О тех и о других мы знаем слишком мало, чтобы склониться в сторону сколько-нибудь определенного выбора. Но это, оказывается, не так важно. По мере того как я собирал и анализировал известия саг о святилищах бьярмов, я чувствовал, что в моих руках находится кончик ниточки, уводящей в совершенно неожиданную сторону. Ниточки, пожалуй, столь же многообещающей, как та, что помогла отождествить бьярмов с ливами.
Чтобы понять, почему эти святилища напоминают нам о верованиях пруссов, западных славян и русов, обитателей острова Рюгена — знаменитой “Артании” или “Арсании” арабских географов, — надо было вспомнить о котле с серебряными монетами, который стал добычей Торира Собаки.
Это был священный котелок кельтов, который они почитали на всем пространстве Европы в качестве одной из главных своих святынь.
13
Кельты — в Восточной Прибалтике?
Те самые кельты, они же галлы, они же галаты, о которых повествовал в своих записках Юлий Цезарь? Кельты, обитатели большей части Европы, Британии и Ирландии?
Да, те самые. Впрочем, те — и не те.
О кельтах известно уже много и все-таки еще мало, чтобы понять, что же они собой представляли, понять нашу связь с ними, оценить их вклад в развитие европейской культуры.
С тех пор как средневековая Европа принялась деятельно открывать античный мир, все прошлое было разделено на классическую античность и окружавший ее мир варваров. Изучение латыни по Цезарю, чтение и переводы древних авторов, изучение греческой и римской истории сначала по сочинениям современников, а потом с помощью археологических раскопок, восторженное преклонение перед искусством и философией античного мира — вое это создавало многократно повторенный стереотип восприятия прошлого, согласно которому мысль, культура, движущая сила истории концентрировались в “вечном городе” и оттуда изливались на провинции. Рим был центром мира, и мир этот постигался исключительно через призму его центра.
А между тем сам Рим был только городом, и чем старее он становился, тем труднее было ему сохранять свое главенствующее положение в империи. Восток и Египет жили своей жизнью. Испания обретала свой лик, нащупывала свой путь развития культуры. На огромных пространствах Европы, считавшихся подвластными Риму, а также за пределами пограничной полосы шел неприметный, но быстрый процесс сложения своеобразной общеевропейской культуры — с городами, крепостями, центрами ремесел и искусств, даже с товарно-денежным обращением и чеканкой монеты, напоминавшей искаженные римские образцы. Галлы, кельты, галаты, бойи, белги, эдуи, битуриги, сеноны, треверы... Было множество племен, говоривших на множестве наречий, иногда, по-видимому, представлявших родственные, но разные языки, поскольку люди, говорившие на них, жили в разных концах тогдашней Европы. Что же их объединяло? Археологи долгое время считали, что все эти племена объединяло нивелирующее влияние римской цивилизации, сам облик материальной культуры Рима, которым эти племена и народы начали подражать.
Но дело обстояло, по-видимому, сложнее.
Те, кого греки именовали кельтами, а римляне — галлами, были одним из древнейших представителей семьи индоевропейских народов, обитавших в Европе. У них был схожий быт, одинаковые верования, сходное восприятие мира. Соприкосновение с римской цивилизацией и культурой всколыхнуло их собственные творческие силы и направило их энергию по сходному пути. Расцвет этих народов историки относят ко второй половине I тысячелетия до нашей эры. В начале нашей эры они словно бы исчезают со сцены: происходит завоевание Галлии, затем Британских островов... Кельтская цивилизация вроде бы гибнет под ударами римских легионов в центре и германских племен на северо-востоке Европы. Но как теперь уверенно могут сказать археологи, то была всего лишь иллюзия.
Города приобрели другой облик, были разрушены укрепления, но сами-то кельты остались! Они никуда не уходили, не исчезали, став основой, на которой возникла и развилась культура Европы в раннем средневековье. Высочайшие художественные достижения кельтских ремесленников, ювелиров и скульпторов, живших на территории сегодняшней Франции, Ирландии, Германии, создав удивительный сплав из римского духовного наследия и собственных кельтских традиций, в I тысячелетии нашей эры оплодотворили новую романскую культуру, возникшую на развалинах Западной Римской империи, и подготовили почти тысячелетие спустя после своего исчезновения великолепный взлет фантастической готики — настоящий “кельтский ренессанс”!
С восторгом и трепетным чувством смотрел я всегда на удивительные, ничем не объяснимые лики людей, чудовищ, зверей, раздвигающих камень храмов, извивающихся, скалящих в дьявольской усмешке зубы на стенах готических соборов Европы, поднимающих на своих спинах шпили, аркбутаны, капители, своды, тронные кресла и пудовые свечи... Их можно было заметить везде — на фресках, в тончайшей чеканке ларцов и ковчегов со святыми мощами, на полях и среди текста молитвенников, среди вышивок сохранившихся гобеленов и на драгоценном блюде, украшенном эмалями.
Кельтский, языческий мир, давно, казалось бы, погребенный под пластами культур и народов, вдруг в краткий период торжества готики вырвался на свободу по всей Европе. Он проявился даже у нас, на далекой восточной окраине Европы, когда владимиро-суздальский князь Андрей Боголюбскпй, решив покончить с церковной зависимостью от Киева и Византии, призвал к себе на Клязьму каменных дел мастеров из Великой Моравии, за что и был убит. Всего через полвека после его смерти на стенах Георгиевского собора в Юрьеве-Польском мы находим тот же “кельтский ренессанс” во всем его языческом великолепии: со скуластыми головами, странными плоскими ликами, объяснение которым не найти ни в одной христианской эмблематике, с чудовищами, по поводу которых до сих пор ломают голову исследователи, как их назвать и как объяснить...
Сохранились и сами кельты — со своим языком, фольклором, преданиями, художественными традициями. Они живут в Ирландии, Шотландии, Уэльсе, во французской Бретании. Еще недавно живая кельтская речь звучала на острове Мэн и в Корнуэлле. Но это представители особой языковой группы кельтов, северо-западных. На самом же деле кельтские и родственные им по языку и культуре племена населяли практически всю Европу — от Скандинавии на севере до Средиземного моря и Малой Азии на юге и юго-востоке и от побережья Атлантики на западе до... Вот здесь и возникает та самая неясность, с которой еще недавно мирились археологи, историки и лингвисты.
Самым восточным форпостом кельтских народов считали племя бойев, оставивших память о себе в прежнем названии Чехии — Богемия. Историки полагали, что на востоке бойи прошли до Карпат. Это казалось доказанным и никого особенно не интересовало. Судьбой древних кельтов, их распространением, исчезновением, их контактами с другими народами интересовались главным образом сами кельты. А таких ученых было немного.
Обширное наследие богатейшей кельтской, а по существу — всеевропейской культуры, как часто бывает, приписывали другим, куда более молодым народам, которые растворили якобы в своих недрах остатки кельтского населения, придя со своим языком, своими законами, своей организацией общества и государства. Древняя Галлия исчезла под державой франков, Центральную Европу вплоть до Балтики присвоили себе сначала славяне, а потом германцы, получившие свое имя опять-таки от кельтов. Юго-восток Европы и Балканский полуостров были славянизированы за исключением Румынии, где сказалось позднее римское влияние, и Трансильвании, захваченной уграми. Правда, внимательно вглядевшись, можно заметить, что процесс был несколько иным. Кельты не были поглощены. Наоборот, оставаясь неизменным местным населением, населением коренным, они растворяли в себе всех вновь появившихся, усваивая их организацию, самоназвание, язык и законы.
Такое происходило в прошлом не раз. Я мог бы назвать волжских булгар, оставшихся тюрками, но сменивших письменность и религию; хазар, сохранивших в неприкосновенности свой генофонд, но превратившихся в караимов, восприняв чужую религию и письменность. Наоборот, болгары дунайские передали славянам свое племенное имя, но сами растворились в них без остатка с языком, структурой общества и религией... Примеры можно продолжить, напомнив, что так называемые “германцы”, по последним представлениям антропологов, отнюдь не “нордическая раса”. Они пришли с юга, и большая их часть на территории Германии оказывается всего лишь онемеченными славянами. Впрочем, последнее тоже ставится теперь под сомнение.
Похоже, что большинство балтийских “славян” — кельты.
Стоило только начать работать филологам, как под тонким покровом германизмов, галлицизмов и славянизмов на всем пространстве Европы стал открываться мощный пласт кельтских названий рек, озер, ручьев, городов, лесов, урочищ, гор. Эти названия выявляли территорию, долго и плотно обжитую древними европейцами. Кельтскими оказались имена литературных героев и исторических лиц, отмеченных в хрониках, документах раннего средневековья, надписях на стенах соборов, церквей, на могильных памятниках, предметах быта. Следом за филологами, а кое-где опережая их, все нарастающими темпами шли археологи. Они открывали не просто кельтскую культуру, а ее блестящую цивилизацию — с городами, замками, крепостными укреплениями, ремесленными и художественными мастерскими, великолепными ювелирными традициями.
Казалось, кельтов нет только в Восточной Европе. Историческая традиция отдавала эту часть света неким “финно-угорским племенам”, обитавшим здесь якобы с изначальной древности и вплоть до славянской колонизации в Х—XI веках. То был один из основополагающих мифов, которые родились как бы сами собой, на пустом месте, укоренились, пустили множество побегов, и уже к этим побегам археологи и историки начали деловито прививать развесистые ветви своих теорий, памятуя, что собственное древо вырастить трудно, а уже имеющееся — “во благо”...
А вот блага-то не получилось.
По мере того как ширились раскопки, взгляд археолога проникал во все большую древность. Он пытался понять взаимосвязи сменявших друг друга археологических культур, их преемственность или, наоборот, обособленность, пути движения, развитие хозяйства, мировоззрение, и все чаще ему в голову приходила мысль, что задолго до появления на этой территории первых славянских княжеств здесь жили народы, принадлежавшие европейскому кругу культур.
Сначала исключение сделали для так называемых “культур боевых топоров” с их характерными могильниками и сверлеными каменными топорами, сходными с тем, каким был вооружен скандинавский Тор. Потом такое же допущение пришлось сделать для родственных им племен, обитавших в южнорусских степях и в лесостепи. Как говорится, “масла в огонь” подлили лингвисты, которые обнаружили на всей этой территории, особенно же в лесной зоне, мощные “пласты” балтских топонимов и гидронимов. Дальше — больше, и в конце концов пришлось признать, что в Восточной Европе, за исключением таежной зоны, племена финно-угорской группы языков появляются очень поздно. К берегам Балтики они выходят не раньше конца I тысячелетия до нашей эры, в более южных районах останавливаются на левом берегу Волги, и только по Оке да в районе Саратова и Пензы им удается несколько вклиниться в древний и монолитный массив индоевропейцев.
Если лингвисты свои доказательства, в которых можно было и усомниться, извлекали из живого языка, из ныне живущих имен и названий, то их выводы и построения подтверждали археологи. Они извлекали из земли черепки, металлические изделия, работы древних ремесленников, неопровержимо доказывавшие, что ни о каком финно-угорском населении здесь не может быть и речи. Балтийское — да, среднеевропейское — да. Даже влияние римское. Но где здесь финно-угры?
Были ли коренные обитатели Восточной Европы кельтами?
Я поостерегся бы так говорить. Они были европейцами по языку, образу жизни и мировосприятию, об этом свидетельствуют вое археологические находки. Они обживали восточную окраину европейского мира и тысячелетиями сдерживали всевозрастающий напор восточных народов на запад. “Восточный щит Европы” — вот кем были эти люди, наши прямые предки, стоявшие на дальних рубежах европейского духовного мира.
Черепки иногда бывают куда красноречивее слов. Легенда о “славянской колонизации” междуречья Оки и Волги до сих пор еще жива, хотя никогда я не мог представить, как эта самая колонизация проходила. Ведь здесь менялось не население, а внешний облик культуры. Пограничная полоса, отделявшая финно-угров в Восточной Европе от европейского населения, почти не изменила свои очертания с XI и вплоть до конца XIX века. Правда, осталась не полоса, а как бы ее пунктир. К концу XVI века она была уже повсеместно прорвана. Пространство за ней на востоке в последующие века деятельно осваивалось русским населением, охватившим со всех сторон островки финно-угорского мира. И вое же их западные границы, сдвинутые назад, на восток, сократившиеся, разорванные, напоминают историку о рубежах, на которых было остановлено движение “лесных племен” на запад.
Стоит развернуть летопись, повествующую о постоянных походах владимиро-суздальских князей в низовья Оки и на Волгу для “замирения” живших там народов, которые восставали тотчас же после ухода князя с дружиной и войском, чтобы ощутить вихри мощных силовых полей, разделявших в прошлом два чуждых мира, которые не смешивались так же, как не смешиваются вода и растопленный жир...
Напрасно искать среди этих пришлых с востока финно-угров следы поселений торговцев с берегов Балтики, которые нам известны на Верхней Волге. Их курганы, клады восточных монет, слои поселений с фибулами, весами, шахматами и всем прочим не выходят за пределы восточной границы древнего населения этих мест, еще раз демонстрируя нам какие-то особенные отношения, которые сложились между коренными обитателями Восточной Европы и теми “русами” ибн-Фадлана, которые проложили Великий восточный путь.
Русы — рюгенцы? Славяне?
Над этим вопросом стоило подумать. Находки-то были чисто скандинавскими! Но ведь и костюм, и вооружение, и обряд погребения руса, описанный ибн-Фадланом, тоже похож на скандинавский. Похож — но только на первый взгляд. На самом деле отличий куда больше, чем сходства. У скандинавов не найти поклонения деревянным идолам, они не специализировались на торговле женщинами, иначе одевались, совсем по-иному устраивали сожжение умершего на корабле, наконец, они никогда не татуировали свое тело. Сторонников норманизма обманул, так сказать, общий стиль балтийских торговцев и пиратов, среди которых было больше вендов, славян, пруссов и фризов, чем шведов и норвежцев. Знаки рун на монетах? Находка рунической надписи в Старой Ладоге? Но знание рун было общим для многих стран в эпоху викингов, и конечно же, руны были хорошо известны на территории Балтийского Поморья... Кроме всего прочего, “восточный путь” исландских саг был также и “русским путем”, который начинался на Рюгене и Волине в устье Одры. Что общего было у русов-ругов с обитателями теперешней средней России? Только ли общий европейский “корень”?
Русы не были славянами. Они были варягами, а византийские историки XI—XII веков Скилица и Кедрин прямо писали, что варяги по происхождению — кельты. Об этом можно было бы догадаться и раньше, вспомнив, что все северогерманское — славянское — Поморье саги именуют “страной вендов” или “венетов”. Венеты же, как известно, были не только превосходными мореходами древности, с которыми не раз пришлось сразиться Юлию Цезарю, но, что гораздо важнее, они были кельтами. Славяне сюда пришли, по-видимому, поздно, вот почему здесь, в Поморье, сохранялся в отдельных районах свой, старый язык, называвшийся “виндальским”, — язык Руси балтийской.
Впервые вопрос о кельтских истоках нашей истории и культуры поднял А. Г. Кузьмин как раз в те годы, когда я пытался разобраться с Биармией. Его статьи в “Вопросах истории” несли не просто крушение норманизму, который терял последнюю опору, но заставляли по-новому взглянуть на всю предысторию Восточной Европы. Мы шли с ним к одной точке с разных сторон: он сверху, ретроспективно, я — из глубин тысячелетий, постепенно поднимаясь сквозь пласты археологических культур, которые изучал в том самом междуречье Оки и Волги, куда другие пытались поместить никогда не бывших там финно-угров.
Кузьмин только заподозрил кельтов в ранах и ваграх. Но вся его система доказательств свидетельствовала о том, что основным пластом населения южной Прибалтики были именно кельты или кельтские племена, воспринявшие другой язык. Цепочка тянулась дальше на восток. К кельтам, по-видимому, должны были принадлежать и пруссы — “айсты” Тацита, о которых римский историк замечал, что они говорят на языке, схожем с языком бриттов, то есть тех же кельтов. Дальше на северо-востоке в распоряжении Кузьмина был уже археологический материал, в первую очередь погребальный обряд курганов Приладожья.
Когда-то эти курганы были объявлены норманнскими. Главным аргументом в пользу их скандинавского происхождения оказывались каменные кладки треугольной формы, которые встречаются в Х веке в Швеции. Кузьмин обратил внимание на другое. Во многих курганах можно видеть как бы домашний очаг — скопление углей и золы, иногда в кольце обожженных камней или на круге глиняной обмазки. На таком очаге часто стоит железный или бронзовый котел — особенность, не находящая параллелей ни у одного из скандинавских народов, не говоря уже о том, что ни карелам, ни финнам курганы были вообще не свойственны. Своих покойников они не сжигали, а хоронили. Славяне? Но и у славян ничего подобного не было. Получалось, что в Приладожье, в районе Новгорода и дальше на запад обитал еще какой-то многочисленный народ, отличный от создателей курганов-сопок.
Кузьмин предположил, что курганы с котлами принадлежат кельтам. Именно у кельтов на всем пространстве Европы самой почитаемой вещью был священный котелок.
Какое значение для кельтов имел ритуальный котелок, писал чешский археолог и историк Ян Филип, много сделавший для изучения кельтских древностей за последние четверть века. Котелок был символом изобилия и бессмертия, он находился на священном месте или в святилище, а во время торжеств, связанных с плодородием полей, именуемых “гобниа”, в таком котелке варилось магическое пиво для питания и подкрепления божеств.
Один из таких драгоценных кельтских котелков великолепной художественной работы был найден в 1891 году в Ютландии, в болоте, неподалеку от Аалборга, упоминающегося некоторыми сагами. “Чеканные стенки котелка, — писал Ян Филип, — с внутренней и внешней стороны покрыты серебряными позолоченными пластинками с изображением богов и героев, глаза которых инкрустированы синей эмалью. На одной из пластинок изображен бог Цернунос с оленьими рогами, на другой — бог с колесом или трехголовый бог (кстати сказать, олицетворявший у кельтов бога солнца. — А. Н.), на третьей — человеческая жертва, опускаемая вниз головой в кадку с водой. На внутренних пластинах мы видим воинов со штандартом или значком в виде дикого кабана, шеи нескольких фигур или головы героев украшены кельтским торквесом (гривною)...” Стоит добавить, что здесь еще множество других изображений: змей, волков, оленей, птиц, человеческих фигур, в том числе одна верхом на дельфине, всадников, единорогов... Удивительно яркий и своеобразный мир, от, которого до нас дошли ничтожные обломки сказаний и песен, чудом сохранившиеся в Ирландии!
Священный котелок был только одной из ниточек, протянутых А. Г. Кузьминым от кельтов к курганам Приладожья. Его предположение, что на землях Новгородской республики, незадолго до основания Новгорода, жили какие-то кельтские племена, большинству историков показалось слишком смелым. Никто не верил, что кельтов мож'но найти так поздно и так далеко на северо-востоке от основного места обитания. Но гипотеза имела право на существование, тем более что разрыва-то как раз и не оказывалось. Между приладожскими курганами и “эстами” Вульфстана лежало соединительное звено в виде куршей и земгалов, с которыми я только кончил разбираться.
У этих племен в обычае было не только трупосожже-ние. Аналогии шли за аналогиями, как по заказу.
Одним из распространенных и почитаемых изображений у кельтов было изображение кабана — в качестве священных скульптур, значков на штандартах в виде бляшек, надеваемых поверх одежды. То же самое, по словам К. Тацита, было у “эстиев”, то есть пруссов. Именно у кельтов больше, чем у каких-либо других народов, было распространено почитание священных рощ и деревьев, в особенности дуба. В рощах располагались огражденные места святилищ, изображения божеств, которым приносили часто человеческие жертвы, вешая их на ветвях священных деревьев, там жили жрицы, ведавшие ритуальными действами... У кельтов же с глубокой древности был распространен культ отрубленных голов, которые они прибивали к специальным столбам в своих святилищах, водружали их на шестах и кольях ограды. Там же, в святилищах, располагались скульптуры богов, героев, чудовищ, животных, среди которых была найдена большая скульптура приготовившейся взлететь птицы.
Собственно храмы кельтов известны только в Южной Франции. В северо-восточных областях кельтского мира их роль выполняли священные рощи, часто огороженные простым забором или невысоким валом, площадки, на которых стояли один или два столба, просто участок земли, считавшийся священным, каким могла быть гора, холм или часть леса. В таком случае в святилище помещалась или столпообразная статуя из камня типа збручского идола, или деревянный столб, на который надевали металлическую — железную или бронзовую — маску-личину, украшенную гривной-торквесом.
Чем больше я узнавал о кельтах, их обрядах, символике, обычаях, тем отчетливее представлялось мне, что я повторяю рассказы саг. О “коллегии жриц” упоминала Стурлаугсага. Она же упоминала о священном быке, которого чтили кельты, и о “птице гамм” с распростертыми крыльями, изображение которой было найдено в кельтском храме. Отрубленные головы врагов, которые, согласно Генриху Латвийскому, земгалы повезли в свои святилища, прямо находили место в святилищах кельтов, а один из их священных котелков, как мы знаем, был похищен Ториром Собакой...
Действительно, если мир кельтских религиозных представлений только угадывался в описаниях саг, то “святилище Йомалы” не составляло уже никаких сомнений, что под именами куршей и земгалов скрываются потомки древних кельтов.
Дело заключалось даже не в том, что я не находил этому святилищу ни объяснений, ни аналогий в описаниях финно-угорского мира. Все, что рассказывали авторы саг об изображении божества бьярмов, являло описание кельтского идола! Здесь был обязательный торквес-гривна, знак высшей власти у кельтов, на который согласно саге польстился Карли. Серебряный котел, стоявший возле идолов, олицетворял благополучие почитавших его окрестных жителей, почему и был наполнен серебряными монетами. Но самым любопытным соответствием была металлическая личина божества, которая, как известно, упала от удара Карли, издав грохот, которому все удивились. Это была традиционная, может быть, очень древняя маска-личина, надетая сверху на деревянный столб.
На этом аналогии не кончились.
Загадочный “курган” из земли и серебряных монет в саге об Олаве Святом являл собой, по-видимому, храмовую сокровищницу, которую ограбили люди Торира. Но вот что касается “кургана”, который обнаружил на берегу реки Вины Одд Стрела, разъяснение я нашел опять у Яна Филипа.
Как указывали римские авторы, в обычае кельтов было накапливать не только при храмах, но просто в священных местах драгоценные дары и пожертвования. Особенно крупные, всенародные жертвоприношения они совершали перед битвами и после их победного конца, при этом на священных местах кельты оставляли и часть военных трофеев. Некоторые такие клады удалось найти уже в наше время. Золото и серебро было главным даром, который кельты приносили своим богам в священных рощах и возле священных деревьев, и, хотя под открытым небом накапливалось много сокровищ, никто из окрестных жителей не осмеливался до них дотронуться.
Похоже было, что Одд Стрела в “стране бьярмов” обнаружил один из таких священных кладов кельтов!
Нет, не зря берега Балтийского моря называли “кузницей народов” и “музеем народов”. Здесь, в далеком северо-восточном углу Европы, намного пережив своих соплеменников, сохранялись в течение столетий остатки славного племени кельтов со всеми их обычаями, воззрениями, богами... В какой-то момент я понял, почему саги упорно связывают это святилище с именем финского божества грома: ведь настоящие бьярмы были все-таки дивами, родными братьями карел и финнов. О существовании святилища норвежцы могли узнать только от бьярмов, а те, в свою очередь, употребляли в разговоре лишь свою собственную терминологию. Йомаль был ливским “эквивалентом” какого-то божества кельтов, как для греков римский Юпитер оставался Зевсом, а Венера — Афродитой. Так же поступали и римские авторы, называя кельтских богов именами своих, латинских богов, соответствующих той или иной функции кельтского божества.
Прием этот практиковался и в значительно более позднее время. Когда католическим священникам нужно было описать пантеон местных язычников, будь то в Африке, на островах Тихого океана или в Южной Америке, они прибегали — в зависимости от симпатий и эрудиции — к помощи греческого или латинского эквивалента, часто весьма далекого от реальности.
Кому, какому божеству принадлежали “святилища Йомалы”? Разгадку можно было увидеть сразу же, и только моя невнимательность заставила идти кружным путем, пока я не обнаружил в Стурлаугсаге, что ее герой, отправившись в “страну бьярмов”, попадает в святилище бога, прямо названного сагой “Тором”. Естественно, никакого “Тора” здесь быть не могло. Для исландских слушателей и читателей имя чужого бога ничего не говорило, поэтому автор саги заменил его скандинавским эквивалентом. Но если Тор был скандинавским вариантом кельтского божества, а его финским эквивалентом — Йомаль, то наиболее вероятно, что Стурлауг, как и все другие скандинавы, имел дело с одним из вариантов литовского Перкунаса, нашего Перуна, бога-громовика!
И здесь меня словно бы что-то обожгло. Деревянный Перун с железной головой и котлом? Да ведь именно такого Перуна и поставил Владимир Святославич, когда стал княжить в Киеве! Может быть, котла там не было, это была уже частность, никому, кроме кельтов, не понятная. Все же остальное, что сохранила сага в рассказе о Торире, соответствовало описание летописи, сообщавшей, что Владимир “...постави кумиры на холму вне двора теремного. Перуна деревяна, а главу его сребрену, а ус злат...”. Поразительное совпадение! Если до Киева от Прибалтики было действительно далековато, Перун казался чужим и малопонятным богом, в полном смысле слова “варяжским”, то в Новгороде на Волхове, надо думать, Перун был, что называется, “своим”. Не случайно память о его святилище сохранилась до наших дней в названии священной рощи на левом берегу Волхова, неподалеку от истока реки из Ильменя. Именно там, на Перыни, при раскопках археологи обнаружили остатки святилища Перуна в виде двенадцатилепестковой розетки, в центре которой некогда стоял деревянный столб с металлической маской, а вокруг, в каждом из лепестков розетки, горел костер...
Кельтская ниточка, робко протянутая из Средней Европы к приладожским курганам, на глазах крепла и увеличивалась. Теперь, помимо погребальных обрядов, священных котелков, балтокельтской топонимики и культа Перуна, в нее можно было вплести еще несколько прядей.
В поездках по западнорусским областям, да и в самом Новгороде, я обратил внимание на стоящие в местных музеях своеобразные каменные изваяния. Как известно, скульптурой, особенно древней, Восточная Европа не богата. Здесь нет плотных скальных выходов, храмы и здания строились в лучшем случае из пористого известняка. Хороший “белый камень” для строительства привозили позднее с Оки или с Волги. Изваяния, о которых я говорю, были сделаны из небольших удлиненных валунов, по большей части оливиновых или диоритовых. Возле одного из их концов, более округлого, в характерной для кельтов манере была сначала выбита, а потом старательно вышлифована схематическая человеческая личина — нос, соединенные с ним дуги бровей и под ними впадины глазниц. Иногда был слегка намечен рот.
Наряду с ними в этих же районах, богатых валунами, можно было видеть настоящие фаллические изваяния, а также изваяния со “шляпой”, когда более плотный слой породы, пересекающей валун, своими выступающими краями создает полную иллюзию широкополой шляпы, может быть, той самой “русской шляпы”, которая фигурирует в некоторых сагах.
Было и другое.
Археологические раскопки городов и городищ северозападной Руси, сельских поселений, жизнь на которых приходится на эпоху викингов, обнаружили в их нижних слоях большое количество черепков посуды, точно такой же, которой в это время пользовались в западных славянских землях. Вместе с черепками лежали вещи, характерные как для Скандинавии, так и для народов Восточной Прибалтики, а вместе с тем — и более далеких стран Западной Европы. Металлические вещи могли быть привозными, но посуда была изготовлена из местной глины. Таким образом, речь шла не о какой-то торговле, а о достаточно широком переселении славян с территории западнобалтийского Поморья. Славян и кельтов, какими они, в общем-то, оставались. Среди них могли быть отдельные семьи данов и шведов, как, впрочем, и всех остальных многочисленных народов, представленных в древних славянских центрах Поморья, но дела это не меняло.
Поколебать такой вывод не могли даже находки чисто скандинавских вещей, как, например, фибулы, “молоточки Тора” или даже рунические надписи. Все эти вещи были достаточно широко распространены по всем берегам Балтийского моря, а рунами, как известно, начали пользоваться на территории Северной Германии, в Дании и на южнобалтийских островах гораздо раньше, чем в Швеции и Норвегии. Стоит, наверное, напомнить, что большинство надписей, выполненных “старшими рунами” в период со II по VII век нашей эры, были найдены как раз на территории Шлезвига, который считаю г родиной “варягов”!
Собственно говоря, это переселение, подготовленное двумя или тремя веками постоянных плаваний рюгенских русов по тому самому “восточному пути”, о котором исландские саги помнили, что он идет “вокруг “страны бьярмов”, и было славянской колонизацией северо-востока Европы, которая началась значительно раньше, чем это представлялось ученым. Мысль о ее быстроте, порождавшая множество недоумении, возникла под влиянием летописи, где многократно сокращавшаяся и перерабатывавшаяся география народов, отмечавшая их расселение до начала эпохи викингов, была “подтянута” к X, а скорее всего — к XI веку.
На самом деле процесс этот был нетороплив, постепенен и естествен. На всем протяжении Великого восточного пути, вплоть до устья Оки, поморские славяне, бывшие всего лишь славянонизированными кельтами, “варягами”, и в первую очередь рюгенские русы, встречали родственное по языку и быту население. Здесь, среди родственников по языку, они закладывали свои поселки-фактории, с ними постепенно смешивались, привлекали сюда же своих соотечественников с берегов Балтики...
Но только ли возможность торговли с заморскими гостями открыла им двери на этом пути? Обнаружив наконец эту славянскую колонизацию, я не мог не задуматься над причинами, которые так повлияли на ее характер. Похоже, между пришельцами и местным населением — древним европейским населением — не возникало тех конфликтов, которые сопровождали контакты восточно-балтийские, заставляя обе стороны браться за мечи. Само по себе родство, пусть даже близкое, ничего объяснить не могло. И славяне, и кельты превосходно воевали друг с другом, грызлись и уничтожали друг друга не хуже, чем иноплеменников.
Может быть, коренному населению Восточной Европы заморские гости были важны в каком-то другом отношении?
Я чувствовал, что ответ мне известен, только еще не могу его сформулировать. Надо было посидеть над картами, подумать, сопоставить даты событий, посмотреть на размежевание археологических культур... Ведь не из-за отсутствия симпатий русы не селились среди финно-угорских народов, обитавших по берегам Волги! Что-то было еще... Да и на Верхней Волге их поселения и могильники располагались, как правило, не на левом, а на правом берегу, там же, где было основное местное население.
А на противоположном кто жил? Финно-угры?
Наверное, в этом и заключалась разгадка мирной колонизации.
Ярославско-костромское течение Волги, от Рыбинска почти до Горького, было в те времена немирным пограничьем между пришлыми с востока финно-угорскими, “лесными” народами и древним индоевропейским населением.
Занимаясь памятниками раннего железного века этих мест, я мог видеть, как в I тысячелетии до нашей эры внезапно на левобережье, в костромском Поволжье начинают вырастать укрепленные поселения-городища. Начавшись на востоке, волна городищ катится на запад, словно отмечая движение невидимого противника, заставлявшего местное, коренное население переходить с неукрепленных поселков в хорошо защищенные крепости-убежища.
Там, где было больше лесов и меньше пашен, финно-угорские племена продвинулись достаточно далеко, как на нижнем течении Оки или на вологодском Севере, откуда они беспрепятственно двинулись на запад, к Балтике. Там, где население было более плотным, а обширные луга давали возможность содержать много скота и возделывать землю, как то было в междуречье Оки и Волги, на дне современного Рыбинского моря с его богатейшими заливными лугами, в окрестностях Белого озера, — коренное население удержалось. По-видимому, ему было трудно отражать напор лесных племен, и здесь военная поддержка заморских “родственников” пришлась как нельзя более кстати.
Ранние варяжские поселения на Великом восточном пути и отмечали “горячие точки” тогдашнего русского порубежья.
14
...Промелькнуло еще одно лето — в поездках, обычной сутолоке жизни, когда кажется, что вот-вот сделаешь все дела и примешься за самые важные, которые почему-то всегда откладываешь “на потом”... Была написана и через положенное время вышла в “Вопросах истории” статья о Биармии и Древней Руси, принеся положенное количество поздравлений, но больше — молчания, что тоже было в порядке вещей.
Когда кто-то заметил Д. И. Менделееву незадолго до его смерти, что число сторонников периодической системы элементов растет, великий химик слабо махнул рукой и произнес: “Оставьте, голубчик! Просто старые противники вымирают, а подрастающее поколение ничего иного уже не знает...”
В общем-то, Менделеев был прав. В точных науках смена фундаментальных теорий происходит быстро и легко, в считанные годы, редко растягиваясь на жизнь одного поколения. Новые учебники готовят специалистов с новыми взглядами, потому что науку здесь подгоняет сама жизнь. В гуманитарных дисциплинах все гораздо сложнее. Здесь практика не наступает на пятки ученому, его не толкает в спину эксперимент, не стоит над душой промышленность, смежные области хозяйства и техники, которым результат нужен сейчас, сию минуту, иначе будет поздно... Наблюдая за развитием исторических взглядов, я мог видеть, как лениво, по большей части впустую, провертываются жернова науки, обкатывая одни и те же факты, среди которых редко-редко сверкнет новый камешек.
Норманнский же вопрос был не просто одним из камней фундамента, на котором некогда возводилось здание русской истории, он был ее краеугольным камнем. Вот почему, несмотря на все филиппики против норманистов, большинство историков отнюдь не спешило заменять этот камень другим, более реальным, который предлагал, скажем, тот же А. Г. Кузьмин. Менять шведов на западных славян, а тем более на кельтов, им не хотелось. То же самое происходило с Биармией на берегах Белого моря и с “восточным путем”, на котором хотелось видеть именно шведов, а не рюгенских русов. Почему?
Мне это было непонятно. При всей своей симпатии и интересе к скандинавам я не находил никакой разницы между ними и ругиями, кроме того, что первые принимали участие в одних событиях мировой истории, а вторые — в других.
Впрочем, это относилось не только к норманнам. Разбираясь с Биармией, я мог заметить, что историческая наука, касается ли она периода средневековья или древнейшего периода истории, зиждется большей частью на мифах, возникших в XVIII и XIX веках. Развенчать эти мифы, заменить их действительно научными концепциями, воздвигнутыми на достоверных фактических основаниях, — дело весьма трудоемкое. Достаточно вспомнить, как неколебимо стоит историческая вера в “империю Рюриковичей”, уже при первых князьях протянувшуюся якобы от Балтийского до Черного моря и от Минска до Прикамья, чтобы понять, как трудно было, например, академику Борису Александровичу Рыбакову перечеркнуть освященный летописью и научной традицией путь “из варяг в греки” по Днепру, продолжающий, однако, переходить из учебника в учебник, или пересмотреть дату основания Киева, на три с лишним столетия увеличив пространство собственно русской истории...
Между тем ниточка, протянутая от бьярмов — к кельтам, а потом и на территории Древней Руси, продолжала вытягивать из забвения все новые и новые факты. Помогали интереснейшие статьи Кузьмина, который имел за собой достаточное количество предшественников, почти полностью забытых нынешними историками. О том, что “варяги” не шведы, а балтийские славяне, вагры, рю-генские русы, — писали еще М. Ломоносов, Ю. Венелип, П. Шафарик, Ф. Крузе, Ф. Морошкин, И. Боричевский, С. Гедеонов, И. Забелин, В. Вилинбахов и многие другие, обращавшиеся непосредственно к немецким хроникам, папским буллам, к топонимике и гидронимике балтийского Поморья.
Фактов было множество, надо было только их понять и объяснить. Если в языке заэльбских славян вплоть до XVIII века сохранилось слово “варанг”, означавшее меч или шпагу, то “ререгами” — “рюриками”, то есть “соколами”, называли в древности племя ободритов. В саге Гуторма Синди конунг Хакон прославлялся за усмирение “вендского сокола”. А между тем стилизованное изображение сокола можно видеть на “больших” сребрениках Ярослава, найденных в Швеции и в Поморье. Сигизмунд Герберштейн, дважды посетивший Россию в первой четверти XVI века, оставил “Известие о московитских делах”, ставшее на долгие годы классическим руководством по истории и географии средневековой России. Он заметил, что, в отличие от прочих прибалтийских народов, балтийские славяне, как и русские, именовали свое море “Варецким”, или “Варяжским”. Литовский митрополит Спиридон-Савва в конце XV века написал трактат, в котором прямо указывал, что Рюрик явился в Новгород с южных берегов Балтики, а именно — из Привисленья, где германские хронисты и арабские географы помещали “Русию”...
В кельтских языках находили себе объяснение имена русских князей и их дружинников; через кельтские языки расшифровывались названия днепровских порогов.
Кельтские имена сохранялись у поморских славян и у литовцев. Как показал еще А. А. Шахматов, в русском языке остались заимствованные у кельтов слова, такие, как “слуга”, “тать”, “отец”, “щит”, “вал”, “бояре”. Знаменитая денежная единица Древней Руси “куна” находила соответствие в кельтской серебряной монете “кунос” и в кельтском “гуна” — шкура, поскольку, как известно, на Руси использовались в качестве денежных знаков связки старых беличьих шкурок.
Примеры не были случайными созвучиями. Их подтверждение можно было найти у ибн-Фадлана, который писал, что “дирхемы русов — серая белка без шерсти, хвоста, передних и задних лап и головы... Ими они совершают меновые сделки...”.
Филологические разыскания Шахматова прямо подтверждались свидетельством арабского путешественника, который имел дело все-таки еще не с русскими людьми, а с русами-кельтами.
Между тем я обнаружил в древнерусском языке еще одно заимствованное слово, не менее интересное.
Один из ранних редакторов “Повести временных лет”, лежащей в основании всего русского летописания, под 1071 годом поместил любопытнейший рассказ о волхвах, которые сеяли смуту и мятеж в ярославском Поволжье и дальше, в окрестностях Белого озера, — именно там, где теперь нам известны остатки поселений балтийских русов.
По сведениям летописца, не указавшего года, однажды в “Ростовской области” был большой недород, которым воспользовались “волхвы”, — по-видимому, языческие жрецы, — появившиеся в Ярославле. Они шли вверх по Волге и далее по Шексне, потому что в конце концов оказались у Белоозера. Сопровождало их большое количество людей. Волхвы мутили народ, утверждая, что недород произошел по вине “лучших жен” пли “старой чади”, прячущих “гобино”. В доказательство они хватали женщин из зажиточных семей и на глазах у всех, словно бы прорезав у них кожу за плечами, вынимали жито и рыбу. Доказав таким образом их вину, они убивали женщин.
Ситуация, надо сказать, не очень понятная, тем более что волхвы — или сопровождавшие их люди? — забирали себе “имение” этих “лучших жен”.
Поход волхвов был отмечен кровопролитием и мятежом.
В это время на Белоозеро пришел Ян Вышатич с дружиною, собирая дань с земли для киевского князя Святослава Ярославича. Узнав, что волхвы подсудны его князю, Ян Вышатич потребовал их выдачи от местных властей, угрожая, что в противном случав не уйдет отсюда. Когда после короткой схватки волхвы были пойманы и приведены к Яну, он спросил их о причине таких многочисленных убийств. Волхвы отвечали, что “те держат изобилие; если истребить их, то будет гобино; вот, если хочешь, вынем из них жито, рыбу или что другое”.
После прений о том, кому именно эти волхвы служат, светлому богу или бесу, “который сидит в бездне”, Ян Вышатич произвел над ними довольно жестокую экзекуцию.
Поскольку волхвы настаивали, что он не имеет права их судить и должен представить Святославу, Ян велел привязать их к форштевню ладьи и так спустил их до устья Шексны. Здесь, несмотря на просьбы волхвов отпустить их, Ян обратился к сопровождавшим его местным “повозникам”, то есть отряженным для провоза данника с его дружиной, и спросил: у кого из них был кто-либо убит этими волхвами? Один ответил, что у него убита мать, у другого — сестра, у третьего — дочь. “Мстите за своих!” — сказал Ян и передал в их руки волхвов. Последующее лучше всего передает Густынский список “Повести временных лет”, где сказано: “И даде Ян сих кудесников в руце их, да их погубят, яко же хотят; и тако многим томлением погубиста их, последи же повесиша на древе, в нощи же медведи влезше поядоша их”.
В остальных списках сказано только, что волхвов убили и повесили “на дубе: отместье приимша от бога по правде”.
В этом рассказе внимание привлекает все: волхвы, собирающие людей и творящие перед ними “чудеса”, какие-то внутренние отношения “лучших” и простых людей, которые нам непонятны.... Замечательно, что Ян Вышатич не прежде вмешался в создавшуюся ситуацию, чем удостоверился, что это “его князя смерды”. В случившемся можно видеть отголоски ритуалов очень глубокой древности, для нас по большей части теперь непонятные. Все ставит на свои места и проясняет в рассказе два момента — слово “гобино”, означавшее в древнерусском языке “изобилие”, каким-то образом связанное с “житом”, которое волхвы достают из “лучших жен”, а также казнь, которой были преданы волхвы.
Хотя в свое время А. Преображенский, а вслед за ним и М. Фасмер производили слово “гобино” от готского “габейн” — “богатство”, оба соглашались, что оно восходит также к ирландскому “габим”, что означает то же самое, указывая на общекельтские истоки всех трех слов. Больше того. Этот термин тесно связан с кельтским словом “гобниа”, означавшим ритуальное действо во время общенародного празднества, когда в магическом котле варилось столь же магическое пиво, — вот оно, жито, которое доставали волхвы из своих жертв! — призванное обеспечить изобилие на будущий год. Волхвы оказались не “кудесниками”, а кельтскими жрецами, пытавшимися восстановить язычество, принося массовые человеческие жертвы, чтобы обеспечить урожай будущего года. Поэтому и казнь их совершалась в полном соответствии с ритуалом жертвоприношения богам воды и деревьев.
Их опускали в воду впереди ладьи, но так, чтобы они не могли захлебнуться, а потом, после “многого томления”, то есть пыток, они были все-таки убиты и только после этого — повешены. Причем не просто на дереве, а именно на дубе, который был особенно почитаем кельтами и язычниками-русами. Вряд ли я ошибусь, предположив, что и дуб этот был достаточно почитаем в округе и священен: в противном случае Яну Вышатичу незачем было пройти с волхвами всю Шексну, он мог расправиться с ними и в Белоозере. Мог бы, но предпочел казнить их “от бога по правде”, то есть в соответствии с ритуалом.
Все это сразу же заставляет вспомнить сцены повешения за ноги на культовом кельтском котелке из Ютландии и приключения в “стране бьярмов” Гиерлейфа из Гальфсаги. Его сначала опустили в кадку с водой, а потом подвесили за ноги между двумя огнями. Когда Гиерлейфу удалось освободиться, он убил своего врага и... повесил его труп на то место, где недавно висел сам.
Случайно ли Ян Вышатич встретил волхвов на той самой территории, где я находил следы исконных обитателей этого края?
Конечно, нет. Ведь в 1024 году в Суздале, где всегда были “варяги”, как явствует из саг и подтверждается теперь археологическими находками, тоже произошло восстание против “старой чади”. И хотя в этом случае нет упоминания о волхвах, их присутствие не вызывает сомнений: восставшие тоже поднимают вопрос о “гобино” и “жите”!
Факты приходили сами и нанизывались на ниточки решенных проблем. Но еще больше было вопросов, на которые я пока не видел возможности ответить. Например, почему в сагах почти совсем нет упоминаний о шведских викингах и очень мало сведений о данах, которые вместе с англами не оставляли в покое берега Британии? Почему Снорри и остальные авторы молчат о колобжегах-поморянах, почти не упоминают о вендах, ругах, обитателях Волина и Гданьска?
А ведь это они держали в своих руках восточную торговлю!
А местоположение Холмгарда, Гардарики, Миклагарда?
Именем последнего поздние саги отмечают Константинополь. Но почему они не знают Микилингарда, позднее — Мекленбурга, расположенного гораздо ближе, в землях поморских славян? Каким образом Ладога стала “Старым городом”, Альдейгьюборгом, а Новгород на Волхове — Холмгардом, то есть “Островным городом”? Только потому, что так посчитали когда-то Ф.-И. Стрален-берг, Торфеус или Г.-Ф. Байер? Но почему я должен верить обветшалым мифам и втискивать в их рамки, как в некое прокрустово ложе, все те новые факты, которые с ними явно не согласуются?
Сравнивая саги друг с другом, я мог видеть, как меняется их география — от века к веку, от списка к списку.
Саги не знают Бирки на озере Меларен — крупнейшего, как мы знаем по германским хронистам и по житию святого Ансгария, пристанища шведских и датских викингов, этакого Порт-Ройяля древней Балтики, имевшего, кстати сказать, своего “короля”. Между тем расцвет Бирки приходится как раз на время саг IX и Х века. Адам Бременский, писавший почти сто лет спустя после разрушения Бирки, сообщал, что в этот город ежегодно прибывали корабли данов, норвежцев, а также славян и сембов (то есть пруссов).
Не мог я ответить и на вопрос, который начинал меня интересовать уже серьезно, почему знаменитые “большие” сребреники Ярослава, своим чеканом схожие с монетами западноевропейских государств и ничего общего не имеющие с чеканом других монет домонгольской Руси, найдены только на берегах Балтики, а в виде подражаний — на лапландском Севере, тогда как собственно на Руси их нет? Потому ли, что, как писал один историк, они были изготовлены единожды, специально для уплаты дани варягам в Новгороде, и все отправились в качестве сувениров за границу? Но тогда непонятно, почему вообще не привился этот чекан, по своему исполнению на много порядков выше, чем те, что использовались до и после него...
По-иному, чем прежде, выстраивались передо мной и саги, особенно те, что Стеблин-Каменский отнес к “древним временам”.
Для Тиандера, с которого я когда-то начинал, все они были на одно лицо, не имея прописки в пространстве и отметки о рождении во времени. Сказочные сюжеты, по его мнению, свободно компоновавшиеся сказителями, переходили от одного народа к другому, рассекая пространства эпох, как быстрокрылые корабли фризов. Историко-географический подход показал, что они содержат гораздо больше достоверной исторической информации, чем можно было ожидать.
В целом же, как оказалось, саги чутко реагировали на изменение этнической и политической карты Северной и Восточной Европы...
Все саги можно было расположить по эпохам, как по пластам.
Древнейший пласт сказаний о плаваниях норвежцев и исландцев уже знал на Балтике “восточный путь”, который вел в далекую Хазарию. Он проходил севернее “страны бьярмов” и потом терялся в дальней дали. Никаких славян на своем пути он не встречал. Саги второго периода еще знают “страну бьярмов”, но путают с нею другие соседние народы, к которым проникают скандинавы. Сам “восточный путь”, похоже, кончается теперь возле бьярмов или финнов. Северных искателей приключений манит загадочная Русь, положение которой не совсем понятно, и далекая “страна греков”, где можно “разбогатеть и совершить великие подвиги”. И наконец— третий, самый верхний пласт исландских саг не помнит уже ни Биармию, ни “восточный путь”. В них читатель находит реальную географию берегов Балтийского моря, а за страною ливов, куров, сембов и эстов ему открываются древнерусские княжества, куда изредка отправляются в торговле экспедиции наиболее смелые, удачливые и предприимчивые скандинавы...
Честно говоря, я мог быть доволен итогом. Пора было, что называется, “завязать” с Биармией, тем более что меня влекли новые загадки и новые горизонты. Вопросы, на которые я не успел найти ответа, следовало оставить для других, чтобы и они могли идти к своим открытиям таким же путем, каким шел я сам: от надежды — к разочарованию и от разочарования — к новой надежде...
И все же что-то меня держало. Весь тот обширный материал, который я пытался “сбросить” в дальнее хранилище памяти, обладал каким-то непонятным для меня излучением. Он словно бы сигнализировал о незавершенности работы, какой-то неоднозначности выводов, словно бы то, что было сделано, не доведено до конца, а то, что прочитано, прочитано не совсем так, как надо.
Что это было? Ощущение ошибки? Подсознательное чувство иных решений, не нашедших своего воплощения?
Я возвращался к этому каждый день, часто помимо воли. Пересматривал свои заметки, заново перечитывал тексты, просиживал снова в библиотеке морозными, туманными днями, когда на стол падал круг желтого света, обливая то ломкие старые, то шершавые и глянцевые страницы новых книг и журналов. Я снова рассматривал географические карты, с помощью лупы разбирал и выписывал по привычке названия, поражавшие своими созвучиями или прямым тождеством... Другое захватывало уже меня, другое вело путями тревожных озарений, и я не мог понять, что нужно от меня этим бьярмам и викингам, как будто бы я не сполна расплатился с ними, вернув их корабли из бесполезного плавания вокруг Нордкапа в теплую и богатую Балтику!
Потом я шел домой по стылым, взвихренным зябкой московской метелью улицам, с которых вместе со старыми домами исчезли спасительные изгибы и повороты, перешагивал через снежные змеи поземок и думал. Думал все о тех же викингах, представляя их в такое же время за зимними пиршествами, когда трещат в очаге бревна, пламя пляшет на лицах, дым растекается по балкам, на которых сверкают кристаллики копоти, звучат хвастливые пьяные речи о летних подвигах, капает с мяса на столы, на бороды, на колени жир, льется пенное пиво, хмельные песни вырываются в приоткрывающуюся дверь и тонут в безмолвии снежных сугробов, под которыми лежат вытащенные на зиму корабли, имена стран и народов сменяют друг друга и...
Как гоняют на диктофоне ленту, чтобы найти одно-два случайно вырвавшихся у собеседника слова, которые потом станут ключом к разгадке всей беседы, я пропускал в своем воображении бесчисленные картины оживающих саг. Перед моим мысленным взглядом проходили кровавые схватки викингов, морские сражения и рукопашные бои, песчаные холмы Западной Двины, увиденные однажды сквозь современную застройку ее берегов, сосны и шорох волн в Юрмале...
Но сколько бы я ни прокучивал ленту воображаемого фильма, заветное слово, сцена, жест не находились. И, сделав над собой усилие, я наконец заставил себя больше об этом не думать.
Нужно — само придет!
Так оно, в общем, и получилось.
Весной, когда побежали ручьи, солнце заиграло на грязных, прокопченных московским воздухом стеклах, из Мурманска ко мне пришло письмо. Меня снова звали на Терский берег. Все то, о чем я писал, в чем убеждал, что отстаивал вместе со своими друзьями рыбаками, оказалось важным и нужным. Больше того — своевременным.
Сменились люди в руководстве — изменилась перспектива края.
Я читал письмо, и передо мной открывались как бы новые горизонты, где находилось место всему — поморским селам, в которые надо было вдохнуть новую жизнь, не разрушая старой, развитию сельского хозяйства, которое еще недавно висело тяжелым грузом на ногах и руках поморов, холодным и быстрым полярным рекам, которые следовало теперь закрыть для лесосплава, чтобы на их чистом дне растить речной сияющий жемчуг и серебряные стада семги... Ко всему этому мне было что приложить — и знания, и опыт. “Лыком в строку” оказывались теперь мои странствия по просторам беломорского Севера, долгие версты прибрежных троп, странные мысли о прошлом и настоящем, приходившие на какой-нибудь рыбацкой тоне бессонными белыми ночами.
Все становилось нужным. В первую очередь знание ресурсов края, на которых должно было строиться будущее.
Вместе с тем становилось нужным и прошлое, история края, его освоение, потому что оно могло показать наличие слабых и сильных мест в экологии хозяйственной деятельности человека, позволить выбрать наиболее оптимальные решения, которые учитывали бы опыт не только прошлых лет, но и прошедших веков.
Такую возможность я ждал все эти годы, надеясь на нее и не веря в ее осуществление. Север, родной и знакомый Север снова властно захватил меня, понес по водоворотам встреч, телефонных звонков, совещаний, поиска людей, подготовки к короткому полярному лету...
Вот тут-то совсем не к месту снова всплыла Биармия. И я догадался, что не сделал: не объяснил, как могла возникнуть на картах Олая Магнуса и А. Дженкинсона Биармия, занимавшая современный Финмарк, если истинная “страна бьярмов” находилась на побережье Рижского залива.
Объяснение этому было, что-то я даже написал, но уже так давно, что успел куда-то засунуть и напрочь забыть об этом.
А когда я разыскал свои записи, то увидел, что сделано только полдела.
Раньше мне казалось, что к разгадке северной Биармии на территории современного Финмарка ближе всех подошел И. Шеффер, оставивший в XVII веке труд о Лапландии, “считавшейся серебряной”. Он полагал, что Биармия на карте Олая Магнуса — та же страна, что Скридфиния и Лапония. Действительно современные саамы, что в переводе значит просто “люди”, были известны своим соседям — русским, норвежцам, шведам — в разные эпохи то как “лопари”, то как “скридфинны” или “терфинны”, то как “лапонцы”.
С этой стороны Шеффер был абсолютно прав.
И все же ни он, ни другие историки не могли сказать, когда именно начали и когда кончили саамов называть “бьярмами”!
Между тем ответ, как часто случается, содержался в уже опубликованной работе, посвященной норвежскому королю Хакону Хаконсону, который правил страной с 1218 по 1263 год. Известен был и первоисточник — “Сага о короле Хаконе”. Ее автором был исландец Стурла Тордасон, поэт и историк, племянник Снорри Стурлусона.
Правда, чтобы свести все концы воедино, требовалось сделать еще несколько небольших разысканий, но при наличии современных библиотек и это оказалось нетрудно.
“Сага о короле Хаконе” — не просто одна из поздних саг, в которых упоминаются бьярмы. Саги об исландцах, о норвежских королях, саги о “древних временах”, фантастические саги составлялись в Исландии, вдали от той историко-географической сцены, на которой разворачивались события. И записывала их, как я уже говорил, обычно много времени спустя после самих событий. Сага о Хаконе была написана ее автором, так сказать, по свежим следам и, по-видимому, в самой Норвегии. Во вступлении к саге Стурла сообщает, что при написании этого произведения он пользовался рассказами самого Хакона, его сына Магнуса, современников и очевидцев событий, а также архивными документами. По ряду признаков норвежские исследователи саги заключают, что Стурла написал ее около 1265 года, то есть через два года после смерти самого Хакона. Таким образом, все, что в ней излагается, оказывается достойным всяческого доверия.
И все же канонического текста саги, о котором можно было бы сказать, что это авторский текст, мы не знаем. Списки саги, дошедшие до нас, датируются разным временем — от 1280 года до второй половины XVI века, и среди них нет двух одинаковых.
Что тому причиной? Сам Стурла, который оставил несколько редакций своего сочинения, прежде чем умер в 1284 году?
Очень возможно. Но вероятно и другое, что эта сага, как и прочие, на протяжении своей жизни претерпевала различные изменения. Из нее что-то изымалось, а что-то добавлялось внимательным и информированным переписчиком... До сих пор неясно, существовал ли в первоначальной редакции отрывок, относящийся к бьярмам. Конец древнейшего списка саги о Хаконе, где должен находиться этот текст, в настоящее время отсутствует. Достаточной гарантией его достоверности может служить только тот факт, что текст читается одинаково во всех трех остальных редакциях саги, списки которых восходят к XIV - XV векам.
Вот этот текст.
“Хакон-конунг... велел построить церковь на севере в Тромсё и окрестил весь тот приход. К нему пришло много бьярмов, бежавших с востока от нашествия татар, и окрестил он их, и дал им фьорд, называемый Малангр”.
Как я мог заметить, современные историки и норманисты относились к этому отрывку примерно так же, как Тиандер — к известиям фантастических саг. Е. А. Рыдзевская, подготовившая обзор известий саг о Руси и русских, в работе которой был напечатан этот текст, отказалась его прокомментировать, сославшись на то, что текст не датирован. Издатель и комментатор ее статьи И. П. Шаскольский в свое время сопроводил эти слова примечанием, которое стоит привести.
“Норвежские историки — Мунк, Йонсон и др. — обычно относят это известие к 1238 году, поскольку в нем упоминается нашествие татар, происшедшее именно в этом году (на Владимиро-Суздальскую и Новгородскую земли). Однако точность подобной датировки сомнительна. Кроме главного нашествия (1238 г.), татары и позднее появлялись в северной половине Восточной Европы (в 1252 г.). Кроме того, совершенно неясно, кто подразумевается под именем бежавших от татар “бьармов”. Это явно не саамы и не карелы — их автор ,саги хорошо знал, а какое-то иное племя, жившее на севере Восточной Европы. Были ли это бьармы, жители Бьармии скандинавских саг, то есть скорее всего Подвиньня? Или еще какое-то иное племя? Все эти вопросы решить невозможно из-за недостатка данных. А поскольку неясно, откуда они пришли, нет уверенности, что эти “бьармы” действительно бежали за несколько тысяч верст через северные леса и горы в Норвегию от татар, не доходивших севернее Суздальской и Новгородской земель. О дальнейшей судьбе этих “бьармов” ничего не известно”.
Между тем Е. А. Рыдзевская и И. П. Шаскольский могли бы легко датировать татарский погром, отмеченный в саге о Хаконе, а вместе с тем и определить, что же за народ представляли собой эти “бьармы”, бежавшие в ужасе от татар на берега северного фиорда.
Стурла Тордасон был историком. Он описывал деятельность короля Хакона именно с исторической точки зрения, соблюдая в изложении хронологическую последовательность.
Так, в саге сначала рассказывается о переговорах между Хаконом и послами Александра Невского по поводу столкновений русских и норвежских сборщиков дани на лапландском Севере. Другим, не менее важным вопросом было сватовство новгородского князя к Христине, дочери Хакона. Но в это время пришло известие о нападении татар, и вопрос о сватовстве больше не поднимался.
Произошло все это в 1251 году.
Еще одно известие саги, датированное уже 1253 годом, касается пребывания Андрея Ярославича суздальского в Швеции. Александр Ярославич оставил своего брата Андрея на суздальском княжении, когда сам отправился в Орду. Именно в это время согласно летописям в Суздальское княжество вторглись татары, и Андрей вынужден был бежать в “Свейскую землю”. История эта довольно темна. Историки предполагали, что Андрей пытался поднять восстание. В то время, как его брат был в Орде? Невероятно.
Но зачем было татарам под командованием Неврюя с другими русскими князьями нападать на Владимиро-Суз-дальское княжество? В 1252 году, когда Андрей бежал, татары дошли только до Переславля-Залесского. Там они захватили и убили вдовую княгиню, мать Александра и Андрея, с младшими детьми, после чего вернулись назад с полоном.
Следующий приход татар на Русь отмечен в 1257 году, когда “численицы”, то есть татарские счетчики населения для исчисления дани, “изочтоша всю землю Суздальскую, и Рязанскую, и Муромскую”. На следующий 1258 год такие же счетчики приехали в Новгород вместе с Александром Ярославичем и его братом Андреем, благополучно вернувшимся из Швеции. В Новгороде возник было мятеж, но был потушен князьями, и татары уехали с миром. Однако именно под этим годом в Первой Новгородской летописи значится: “Того же лета взяша татарове всю землю Литовскую, а самих избиша”. Сходный текст под этим же годом имеется и в Никоновской летописи: “Того же лета взяша татарове всю землю Литовскую, и со многим полоном и богатством идоша въ свояси”.
На этом можно было остановиться. Для меня тождество язычников-литовцев с бьярмами — как, впрочем, по-видимому, и для норвежцев XIII века! — не вызывало сомнения.
Но я хотел выяснить все до конца: Литва в те времена была велика, поэтому важно было установить — доходили ли татары до Прибалтики?
Окончательный ответ я разыскал у Э. Боннеля в его “Русско-ливляндской хронографии”. Сославшись на Съегрена, исследователя истории ятвягов, автор сообщал, что зимой 1258/59 года “татары опустошили все литовские земли, причем в этом их поддерживали русские князья”.
Ценность такого свидетельства можно понять. Ни Ипатьевский, ни Лаврентьевский список летописи не знают в эти годы ни о каких прибалтийских походах татар. Между тем это единственный в истории случай, когда глубокий татарский рейд ударил не просто по язычникам-литовцам, но достиг, по-видимому, и собственно бьярмов, которых в христианской Норвегии следовало не перекрещивать, а именно крестить! Так что в саге все было сказано правильно и несчастным бьярмам вовсе не требовалось бежать тысячи верст через северные леса и горы: им нужно было только переправиться через море.
Понятно и другое. Хакон поселил этих беженцев на самом дальнем рубеже Норвегии, чтобы защищать новокрещенных саамов от новгородцев и подвластных им карел, набеги которых на норвежские территории вынудили его в 1251 году начать переговоры о размежевании владений для регулярного взимания дани с кочующих по горам и тундре лопарей...
Наконец-то бьярмы оказались в той самой Биармии, куда их помещали историки и географы средневековья!
Вот и все. Потомки “беормов” Вульфстана и короля Альфреда при содействии татар и доброго расположения короля Хакона в середине XIII века рядом с Финмарком положили основание реальной Биармии, от которой к XVI веку уже не осталось никакого следа, кроме разве что участков-бьяров. Но можно думать, что именно эта, на историческое мгновение вспыхнувшая и исчезнувшая Биармия, на много последующих веков спутала все представления о средневековой географии и плаваниях норвежцев в высоких широтах. Потребовалось почти триста лет научных споров и поисков, чтобы эта загадка смогла быть решена — на севере, там же, где она когда-то и возникла...
Но, как часто бывает в науке, решение одной загадки высветило множество других, ещё только ждущих решения.
Теперь можно утверждать, что не норвежские пираты открыли путь вокруг Северной Европы, а русские поморы, потомки новгородских и московских первопроходцев, ступивших первыми на берега Ледовитого океана и освоивших их для жизни. Очень может быть, что и первая экспедиция английских купцов для поиска северо-восточного прохода опиралась не столько на рассказ Оттера, извлеченный из книги короля Альфреда, сколько на рассказы русских послов, с XV века регулярно посещавших европейские столицы.
По-новому, опираясь на достижения археологии, стал вырисовываться загадочный до того времени процесс кристаллизации славяноязычного мира на огромной территории Восточной Европы, где позднее складывалось ядро Российского государства.
Не случайные отряды вооруженных скандинавов, которым удавалось прорваться на восток сквозь заслон балтийских славян, куршей и ливов за мехами и серебром, открывали и осваивали эти пространства, положив якобы начало Русскому государству. Нет, его появление на рубеже Европы и Азии было лишь естественным итогом того многовекового — многотысячелетнего! — процесса, который я угадывал в меняющихся узорах на черепках неолитических сосудов и в формах каменных орудий во время своих прежних студенческих раскопок на берегах Плещеева озера.
Совсем иначе выглядели теперь взаимоотношения индоевропейского и финно-угорского мира в прошлом, когда оказывалось, что древние контактные зоны и границы совпадают с границами отдельных русских княжеств. Сама “Русь” оказывалась теперь иной, поскольку, несмотря на все старания современных норманистов, тайных и явных, объявить их скандинавами, они все отчетливее представали славянами или ославянившимися кельтами с берегов Одера и Вислы. Немецкие хроники и исландские саги знают их под именами “ободритов”, то есть “жителей по Одеру”, “бодричей”, “вендов”. В отличие от собственно кельтов, чьей эмблемой стал дикий кабан, вепрь, племенным знаком ободритов служил сокол — “ререг”.
Главенствующее положение этих “ререговичей” в союзе балтийских племен, их роль в борьбе со скандинавскими пиратами и с немецко-католической агрессией в известной мере объясняет появление легенды о “Рюрике, пришедшем из-за моря”. Равным образом в ней могли отразиться воспоминания о реальных переселениях ободритов, чьи следы историки и археологи находят на северо-западе Руси, на Днепре, в Волго-Окском междуречье и на Нижнем Дунае, и о реальном Рёрике Ютландском, одном из первых объединителей славянских племен для борьбы с германскими князьями.
Именно поэтому изображение “вендского сокола” в наиболее реалистическом виде мы находим на древнейших монетах Ярослава, которые известны опять же по находкам на берегах Балтики, а его стилизации — на монетах киевских князей XI века и на предметах обихода, как знак “княжеской” собственности...
Поиски Биармии на пространствах Восточной и Северной Европы оказались удивительно плодотворны. Они словно бы подвели некий итог долгому пути, по которому я шел из глубин первобытности, останавливаясь возле потухших костров первых европейцев, протискиваясь между каменными спиралями лабиринтов, которые связывали не только мир живых с “царством мертвых”, но и прошлое с настоящим. И каждый раз такой итог неизменно оказывался началом нового пути, ведущего к познанию Древней Руси, открытие которой только еще начинается.